понедельник, 26 декабря 2016 г.

Практика

В каком-то советском фильме персонаж, фронтовик, потерявший семью и друзей, закопченный герой с измученной и опустошенной душой слышит впервые песню «Враги сожгли родную хату», плачет над словами «слеза несбывшихся надежд» и шепчет: «Я знал, что такая песня должна где-то быть!». Очень сильный момент. Где-то в мире есть слова и мысли, которые резонируют с нашей душой, которые ей как хлеб, которые, будто слепок наших чувствований, являются нашим внутренним порождением, хоть высказаны не нами, и, возможно, задолго до нашего рождения. То, что мы всегда знали, но не умели сказать. Для меня одна из таких мыслей – высказывание о том, что важные вещи нужно «изучить и положить на сердце». Фраза, однако, требует объяснений.

Изучить означает: логически понять, рационально освоить как мыслительный конструкт. Тут вроде бы все ясно. Нужно внимательно разобрать объекты, фигурирующие в теме, и правила, по которым они между собой взаимодействуют. Для людей с развитой от природы логикой это несложно.

суббота, 10 декабря 2016 г.

Сценарий одной дружбы

Говорят, что дружба – это стремление к лучшим качествам друг друга. Именно так и дружили обладатели редких русских фамилий Васильев и Петров. 

Щуплый и некрасивый Васильев был человеком огненным. Детство его прошло на фоне таких событий, о которых Петров только читал, содрогаясь, в книжках, и потому, будучи сильным, умным, храбрым, и отстроив для себя более, чем достойную жизнь, Васильев по-прежнему религиозно покупал себе сухарики попроще, и из всей его одежды ему не подходила, не приживалась в его облике даже случайно ни одна крохотная мелочь. С другой стороны, на мелочи Васильеву было наплевать, думал он мощно и надолго вперед, если чему-то учился, то у лучшего спеца в Москве, если задумывал перемены, то тотальные. Иногда, однако, из какого-то странного чувства вины, он начинал вдруг копаться в мелочах, но быстро утомлялся. Они жали ему до кровавых мозолей, и в итоге он бросал их к чертовой матери, учиняя разруху, навсегда вычеркивающую из его жизни целые направления и значимых людей, о которой, впрочем, никогда не жалел. 

Петров же был из другого теста, из белой муки деликатного помола. Довольно скучный, полноватый, с трудом меняющий курс своей жизни, он был в душе этаким дореволюционным белотелым господином, немного игравшим на рояле, немного сочинявшим стихи, немного читавшим книги, не по теме, а просто хорошие. Петров был интеллигент по призванию, не особенно рвущимся к какой-то цели, не особенно уважающим социальные и финансовые достижения, свои и других, а ценящий кругозор и то состояние ума, когда великие становятся ближе и понятнее. Он был, конечно, склонен к сомнениям, и не склонен лечить эти сомнения действием. Он умел очень точно и лихо сказать, но между его разговорами и его поступками пролегала чудовищная пропасть, и в ходе размышлений и разговоров, его хлипкая жажда перемен обычно бывала утолена. 

Таких, как Васильев, он раньше не встречал. Для Васильева сами по себе мысли и разговоры были – ничто, и в том месте, где у Петрова был барьер, Васильев лишь распалялся азартом. Петров вынашивал мысли месяцами и годами, не торопясь, раскачиваясь в каком-то направлении, забывая его и вновь возвращаясь, делая паузы и с ленцой почитывая-послушивая умных людей по теме. Что бы ни приходило в его жизнь, он никогда в это нацело не погружался, и никогда насовсем не отпускал. Васильев же, когда не спал, был постоянно занят либо одним, либо другим. Оседлав какую-то мысль, он воспламенялся сразу, целиком. За пару недель без сна и роздыха перелопатив все, что вообще на свете стоит знать на этот предмет и поговорив со всеми, с кем стоит поговорить, он либо встраивал это в свою жизнь, либо, наигравшись, бросал и забывал.  

Такие, как Петров, Васильеву тоже раньше не попадались. Многообразные углы зрения, с которых Петров, никуда не торопясь и ни к чему не стремясь, разглядывал вселенную, складывались в необычайно объемное, непривычное Васильеву миропонимание. Из него, из длинных разговоров, Васильев выносил четкие и вполне прикладные формулировки, настоящие афоризмы, которые, в разбавленном, правда, виде, встречались в речах Петрова во множестве, частью краденные, частью собственного сочинения, но всегда впитанные и глубоко присвоенные им самим. Не то чтобы мир Васильева был проще, однако Васильев в один момент времени смотрел на мир только с одной стороны, в одном контексте, с одной целью, очень резко и ясно. А Петров зрение имел мутноватое, но его картина чудесным образом объединяла все, что он когда-либо знал или думал. К этой многоплановости, многосложности, терпимости, происходящей от избытка знания и понимания, стереоскопичности и многослойности и испытывал Васильев ни с чем не сравнимый пиетет.

Петров же чувствовал себя рядом с Васильевым рыхлым и бесформенным болтуном. Как влюбившийся толстяк с усилием втягивает перед зеркалом живот, так Петров внутренне тщился перенять у Васильева его легкость и смелость, с которой тот ежедневно приводил свою жизнь в соответствие со своей правдой, отбрасывал неактуальное и расчищал место для нового. Его умение никогда не врать и без промедления принимать большие решения, способность выделить из словесного хлама относящуюся лично к нему суть, его приверженность «сухому остатку», нежелание тратить жизнь на длинноты и пережевывание старья, его прекрасная и пугающая способность наутро преобразовать долгий гипотетический (с точки зрения Петрова) разговор в два резких необратимых действия – все это вызывало у Петрова восхищение и даже слабые потуги к подражанию. 

Изумительно было смотреть, как эти два по-своему незаурядных человека черпают друг в друге вдохновение, новые измерения, открывают собственные скрытые таланты, с какой неутомимой жадностью каждый из них вторгается на доселе неизведанную территорию и переворачивает тяжеленные камни, под каждым из которых - клад. 

Однако стоило им чрезмерно заступить на сторону друг друга, как наступало отталкивание и неприязнь. Чуть-чуть Петров более, чем надо, вживался в эмоциональную картину Васильева, как начинал брезгливо морщиться от его острого и целенаправленного ума, который не в силах ни один вопрос оставить открытым, от подростковой деятельной буквальности, с которой Васильев кидался претворять что-то в жизнь, от слепых волевых посылов, которыми ранее восхищался, от его способности наплевать на других людей, если в чем-то по-настоящему уверен, от его беспородного презрения к условностям. Прочь к своим книжкам и клавишам замыкался тогда Петров, отделываясь от недавнего наваждения и с облегчением утверждаясь обратно в мысли о сложности мира. 

А Васильев, заигравшись, увязал в умном и красноречивом киселе петровского культурного поля, ждал разрядки, кульминации, зримого прогресса, позабыв, что для Петрова имеет смысл лишь процесс перебирания его кастальских четок, терял необходимую ему для душевного здоровья внутреннюю динамику, злился на то, как Петров виляет, как маркитантская лодка, на размытость его теоретических представлений о правильно и неправильно, о хочу и не хочу, о надо и не надо, на обилие душевного и мозгового хлама неопределенного назначения, в котором Петров чувствовал себя как дома, а он, Васильев, задыхался, на ту самую обезличенность и бесконечность, в которой ранее находил вдохновение. 

Так, переедая чужого и мучаясь от отторжения, учились они искать ту точную пропорцию, в которой чужое человека обогащает, и, нарушив которую, начинает его разрушать.